Ольга Порфирьевна Воронова. "Куинджи в Петербурге"
Играть с искусством - тяжелый грех
По сравнению с этими тремя Куинджи лишь начинает свой путь в пейзаже. И все же он не за ними, а сам по себе. В «Степи» и «Степи весной» явственно звучит его собственный, неповторимый, ни на кого не похожий голос. У него есть та эпичность, которая чужда Саврасову, те спокойные интонации, которых нет у Васильева.
Кроме того, и у Саврасова и у Васильева пейзаж воспринимается сквозь призму народного отношения к природе: это мир, в котором живут люди.
У Куинджи природа здесь самостийна, и гармония ее - это гармония, далекая от человека и ничем с ним не связанная.
Некоторые искусствоведы считают, что в панорамной построенности и детальной проработке степных пейзажей Куинджи угадывается влияние Шишкина. Возможно, что это так и есть, но вряд ли стоит придавать этому большое значение.
Скорее, стоит отметить, что оба живописца в это время связаны некоторой общностью мироощущения, восприятия природы как мощной и одновременно ясной силы.
Но и рядом с Шишкиным у Куинджи есть если не преимущество, то явно выраженная художническая определенность. Крамской, утверждая, что Шишкин - «единственный у нас человек, который знает пейзаж ученым образом», тут же оговаривается:
«Но у него нет тех душевных нервов, которые так чутки к шуму и музыке в природе». Куинджи в высокой степени обладает этим «нервом», в его пейзажах звучит и всегда будет звучать мелодия, музыка.
Он умеет - и это умение будет расти год от году - не только воссоздать ландшафт, но и, говоря опять словами Крамского, передать «общий смысл» его.
И неудивительно, что Иван Николаевич, еще вчера беспокоившийся о друге («до сих пор он все еще около чего-то ходит, что-то такое в нем сидит, но все это еще не определилось»), сейчас горячо радуется его успехам, пророчит ему большое будущее.
«Из всей передвижной выставки,- пишет он в Париж Репину,- впрочем, сообщу об одном: Куинджи - это человек, правда, как будто будущего, но если так начнет шагать, как до сих пор в эти два раза,- признаюсь, немного насчитаешь таких. Молодец!»
А еще через несколько месяцев Куинджи и сам рассказывает Репину о Четвертой передвижной: летом 1875 года он опять едет во Францию. Опять месяц ходит по выставкам, но мысли его далеко - в Мариуполе. Его ждет невеста, уже назначен день свадьбы, он поедет туда почти сразу же после возвращения из Франции.
Архип Иванович просит Илью Ефимовича повести его к хорошему портному, к самому лучшему парижскому шляпнику. Покупает дорогое сукно, атлас, заказывает фрак, цилиндр, сам рассчитывает размер обшлагов и фалд, следит за формой полей, высотой тульи.
Пожалуй, это единственный случай в его жизни когда он заботится о своем костюме.
У греческих свадеб в Мариуполе был особый церемониал. В первый день готовили к венчанию невесту. Наряжали в красное платье, пели обрядовые песни: «Невеста идет, сопровождаемая подругами. След ее ног остается в пыли. Один молодец у нее на уме. Одетая в красное платье невеста!»
Затем к ней подходили старшие родственницы, одна из них распускала ее волосы, смазывала их хной, которую подносили в новом, только что вылепленном и обожженном глиняном горшке. Каждое движение, каждый жест сопровождались пением. Пели: «Невеста, хна твоя растерта, тетки твои стали рядом.
Голова хной помазана. Невеста, одевающая красное!» Затем ее вели для омовения в баню. Выйдя оттуда, она обходила встречающих с медным подносом, на котором лежали яблоки и пряники: это означало приглашение на свадьбу.
На другой день торжества шли вокруг жениха. Ему приносили свадебную одежду, завернутую или прикрытую квадратным платком из разноцветных лоскутьев, освященных в церкви. Гостей встречали пловом, арьяном (глечики, в которых скисало молоко для арьяна, прикрывали особыми, только на свадьбах употреблявшимися салфетками).
Запевали лирическую греческую песню о розе и соловье; музыканты отбивали ритм особыми бубнами - дарами; под эти же дары, не дожидаясь настоящей музыки, начинали танцевать; сигналом к танцам служили зажигаемые свечи.
Только на третий день жениха и невесту вели к венцу. Здесь уже нужны были фата и флердоранж, цилиндр и белые перчатки, здесь-то и щегольнул Архип Иванович парижским костюмом. Но и в российские обряды, в вековые обычаи время вносило свои поправки, свои изменения.
Шаферу, который должен был держать венец над женихом (в Мариуполе его называли кумом или крестным отцом), сбривали волосы, бороду и усы.
Сохранилось несколько карандашных портретов Веры Елевфериевны, - Куинджи неоднократно рисовал ее. Мягкий овал лица, чистая кожа, нос с горбинкой, слегка вьющиеся темные волосы, легкие темные брови.
Однажды Архип Иванович подчеркнул у нее терпеливую складку рта, но чаще старался выявить характерность ее национальных черт; глядя на ее портреты, не сомневаешься - гречанка. Сразу замечали это и современники. «Куинджи вернулся и притом в паре с молодою гречанкой»,- сообщал Прахов Максимову.
Женитьба Куинджи (о его намерении не знали даже ближайшие друзья, даже Крамской) удивила Петербург. Так же, как и избранное им свадебное путешествие. Архип Иванович повез молодую жену не в Париж и не в Баден-Баден, а на остров Валаам, хотел показать ей места, сыгравшие такую роль в его творческой жизни.
Начиналась осень. Ладога встретила неласково, была хмурой, беспокойной. К вечеру начался шторм, к Коневцу пристать не удалось, пароход пытался пробиться прямо к Валааму, но продвигался еле-еле: его бросало из стороны в сторону. Никто не ложился спать, все в ужасе жались по каютам: палубу захлестывали пятиметровые волны.
Опытные моряки говорили, что озерный шторм пострашнее океанского: ветер так неожиданно менял направление, что волны еще неслись в одну сторону, а он уже рвался в другую.
далее...
|