Ольга Порфирьевна Воронова. "Куинджи в Петербурге"
Дни триумфов и перемен
Слышал Куинджи и скрипку работы Страдивари: однажды передвижники пригласили на музыкальный вечер флотского офицера, известного всему городу под кличкой «мученик Страдивари»; его скрипку, оцененную в тридцать тысяч, неоднократно пытались украсть, и он не расставался с нею. Впрочем, первое его появление среди товарищей оказалось и последним. При одном упоминании его имени кротчайший Брюллов наливался кровью. «Это же нельзя, совершенно невозможно!» - заклинал он: обладатель драгоценной скрипки играл из рук вон плохо.
Слово Павла Александровича было свято - все, в том числе и Архип Иванович, считали его великим знатоком и ценителем музыки. Помня наизусть чуть ли не все классические камерные сочинения, Брюллов составлял программы передвижнических концертов: играли Моцарта, Бетховена, Глинку, чаще всего Гайдна. Замирал последний звук, и воцарялась тишина, долгая, благодарная,- не разговаривали, не спорили, сидели счастливые, размягченные.
«Музыка есть чистое, неподкупное отражение чувства... она не лжет, говорит правду, оттого люблю ее»,- говаривал Мясоедов.
Перед открытием выставки музыкальные вечера прекращались - темп жизни резко менялся, нарастал, захлестывал. Приезжали москвичи, привозили картины, обсуждали состав выставки, рассказывали московские новости, до четырех часов висел табачный дым в квартире Крамского или Шишкина. Два-три часа сна - и снова на ногах. С утра заседание жюри, отбор работ экспонентов, кто-то радуется, кто-то опечален, чьи-то мечты рушатся.
Отказать недолго, но ведь живые люди: надо и объяснить почему, и дать надежду. В такие дни Вера Елевфериевна уже и не ждет мужа к обеду. Архип Иванович домой не заедет - будет обедать со всеми - с товарищами, с экспонентами, с молодежью - в ресторане. Оттуда - назад, в зал, где будет выставка. Теперь разговоры позади - надо вешать картины, каждой найти место, чтобы хорошо смотрелась. Художника еще можно обидеть, картину - нет! Ужинать ждет Лемох, к нему опять всем миром.
От него, уже вдвоем с Ярошенко, к Менделееву. А если не к Менделееву, то в гостиницу, к кому-нибудь из москвичей, - и снова чай, и снова разговоры, и снова почти до тусклого рассвета.
Праздником было открытие выставки, праздником - ее окончание. Можно было вернуться к обычной размеренной жизни с ее заботами, увлечениями. Архип Иванович склоняется над столом; не зная ни физики, ни механики, чертит летательные аппараты, клеит модели аэропланов. Присматривается к птицам - как они летают. Птиц он любит с детства - нежно и преданно.
Каждое утро Вера Елевфериевна приносите мастерскую рубленое мясо, раскрошенные французские булки, кульки с овсом. Архип Иванович кормит ворон, воробьев, голубей, они подлетают, стучатся к нему в стекла. Если встречает больных животных и птиц на улице, забирает их к себе, лечит, ухаживает. Художники шутят: стоит Куинджи узнать, что где-то на краю города лежит больная ворона, помчится через весь Петербург, загонит лихача, чтобы успеть вовремя.
Так, откуда-то издалека привез и выходил галку со сломанным крылом, она два года прожила в мастерской; сколько было горя, когда ее съела соседская кошка. Задыхающемуся голубю сделал, как уверял Репин, трахеотомию, вставил дыхательную трубочку в горло, птица ожила, полетела.
Но больше всего Куинджи гордился операцией, которой спас бабочку,- подклеил ей крылышко. Говорили, что бабочки жили у него до самого февраля, с осени он собирал их, полууснувших, устраивал в тепле, подкармливал сахарной водой. «Как они чувствуют, когда им поможешь!» - восклицал он и рассказывал, что многие покалеченные или обмороженные птицы специально прилетают к нему: «Знают, что я им сделаю хорошо».
Павел Егорович Щербов, карикатурист, изобразил его ставящим вороне клизму. «Как же это так, вороне?» - возмутился Архип Иванович, увидев рисунок в журнале «Шут». И с тех пор, встретив карикатуриста, всегда вооруженного альбомчиком и маленьким остро очинённым карандашом, старался незаметно исчезнуть: «Вдруг он опять что-то задумал?»
В 1887 году жизнь нанесла Куинджи тяжелый удар: умер Крамской. Иван Николаевич болел уже несколько лет, ездил лечиться даже на средиземноморский французский курорт Ментона, но напрасно. Передвигался тяжело, с палкой, железные тиски сжимали сердце, порой при разговоре голос обрывался на полуслове, он схватывался за грудь, лицо темнело, и, нащупав руками оттоманку, Иван Николаевич не ложился - падал на нее.
Приступы были долгими, частыми, изнурительными. Глуша боль морфием, с утра становился к мольберту, хотел обеспечить семью, чтобы и после него жила так, как привыкла. «Семья хочет веселиться, мальчики вино пить, дочь танцует и поет. Нужны деньги и деньги»,- желчно ворчал Мясоедов.
Последние годы Крамского омрачены не только болезнью - стала меркнуть его былая слава. Молодые уже воспринимают его искусство как «сухое, чересчур трезвое и рассудочное» (Бенуа), да и Стасов оплакивает «прежнего Крамского», писавшего «искренне, просто, без потуг и искания эффектов». Особую ярость вызывает у него написанная в 1883 году «Неизвестная». «Кокотка в коляске!» - клеймит он ее.
Со Стасовым и соглашается и не соглашается Третьяков. «Мне прежние лучшие работы Крамского также больше нравятся этих последних, но и между ними есть вроде прежних», - уклончиво пишет он.
Прежде Иван Николаевич был главой Товарищества, учителем и верховным судьей в нем. Теперь на него обрушивается волна подозрений, его обвиняют в тайной переписке с Академией, в готовности объединить передвижные выставки с академическими, предать товарищей. Ему приходится оправдываться, оглашать свою переписку.
Только с Архипом Ивановичем говорит он о том, что наболело и камнем лежит на сердце: «Товарищество как форма... отжило свое время. Все добро, которое могла эта форма принести русскому искусству, она уже принесла, больше форма эта дать не может». Новое время - новые песни! Как ясно, мучительно ясно понимает сейчас Крамской решение Куинджи выставляться единолично: «Дух и содержание искусства требуют большего простора и иных элементов, чем те, которые теперь в Товариществе».
далее...
|